«А на нем это плохо не отзовется?» «О, нет, только не надо детей. И вам это будет плохо, и ему будет больно. А все-таки надо спросить Ляббе. У вас есть мать? Так вот, пусть она пойдет к Ляббе и поговорит с ним. Конечно, очень тяжело, когда любишь», и опять так хорошо посмотрела. Пожалела — мне показалось. Я ушла расстроенная. В среду буду на консультации у Ляббе, но ничего не спрошу. Ведь, если скажет «нет», это значит — «никогда». А с этим ответом я не тороплюсь. Чувствую себя не совсем хорошо. При быстрой ходьбе тяжелеют ноги, иногда кружится голова, худею, часто появляется сахар. Уж не расплата ли это за недолгие часы нашего счастья?
Сегодня ушла из госпиталя успокоенная и радостная. Встречает меня Марсель. «Я говорила с мад<муа>зелль такой-то о том, что вы мне сказали вчера. Она спрашивала Ляббе. Тот сказал, что если “Un jeune homme”[83] знает, что вы “диабетик”, то можно. Но только вы не должны сейчас иметь детей». Милая Марсель. Я ведь так и знала, что наш разговор вчера не кончился, что она что-нибудь придумает или сделает дальше. И как я рада. Одно препятствие, и такое страшное, преодолено. А все-таки пока, пока так упорно держится сахар, лучше воздержаться. Написала вчера письмо Голенищеву-Кутузову, которого никогда не видела. Письмо написано все о Юрии, но проглянуло и нечто свое. Своя жалоба. Кое-что вышло так, что в письме к этому незнакомому человеку вылилось все больное, что было между нами (везде, где только встречается имя Виктора, проскальзывает, прежде всего, тоска одиночества хоть на миг оставленной женщины). Когда я перечла письмо, то поняла, что сильно утрирую. Получилось так, что мне надо просто кому-то пожаловаться, чтобы с кем-то поговорить о Юрии. Получилось так, что я посылаю ему не объективную информацию о его друге, как хотела, а почти самое интимное и сложное о самой себе.
Вечером иду к Юрию.
Прежде чем записать сегодняшний день, мне хочется записать вот что. Сейчас я раскрыла эту тетрадь, где написано: «Воля к жизни». Сейчас состояние у меня иное. И довольно мрачное. И вдруг — на миг — опять прорезали глаза эти слова: «Воля к жизни». Вот этот-то миг — один только миг — мне и хотелось запечатлеть.
Вчера была у Наташи. Как странно: мы не видимся почти по полгода, а при встречах всегда бываем так откровенны. Так откровенны, что я, м<ожет> б<ыть>, даже поняла это в тот же момент, м<ожет> б<ыть>, и Наташа тоже. Но это нас сблизило. Я уже вдруг почувствовала какую-то нежность к ней, назвала ее Наташенька. За чаем Ольга Антоновна меня спровоцировала, спрашивает: «Ну, Ирина, а когда же попразднуем на вашей свадьбе?» Я не поняла, откуда идут такие сведения, смекнула: Мамочка была недавно. Ответила дипломатически, совершенно серьезным тоном: «Не скоро». Потом спросила у Наташи: «А это тетя Лида откуда-то узнала?» И сказала. Все равно, глупо отнекиваться.
Долго играли в крокет. Наташа все словно стеснялась заговорить со мной о том, о чем ей хотелось. Только когда пришел Таутер, т. е. когда эта возможность пропала, и я собралась уже уходить, она мне шепнула: «Погоди. Поговорим. Надо вот Йось-ку сплавить». И «сплавили». Мы пошли к ней в комнату. Я полулежала на кровати, она сидела рядом. Тут и начался у нас наш бесконечный интимный разговор.
Я сказала ей очень многое, вплоть до того, что «перешла последнюю грань». Но она сказала мне еще больше. Мне вспомнилось: Сфаят, лунная ночь, гамак и тот наш первый разговор, вернее, исповедь о Данилове. Да, она исповедовалась всегда мне. И вот вчера, сначала смущаясь, с застенчивой полуулыбкой, потом серьезно и просто. Она мне рассказала все о себе. Рассказала, не прикрашивая и не оправдываясь. Эта девочка заходила далеко. Почти до последней грани. Но плохо не это, а то, что «их» было много, что она позволяла себя целовать чуть ли не каждому, а сама никого не любила. Надо заполнить жизнь, а люди, которых она видит, такие мелкие и неинтересные. «Начиталась романов. Там все это так красиво и интересно. Вот я и захотела испытать это приятное…» «Ну, испытала?» «Нет». Но она уже вошла во вкус и рассуждает так, что делается страшно… «…Он меня догнал и говорит: “Ну, если же уж я вас нашел, я вас и поцелую…” “Хорошо”, - говорю. И думаю: “Ну, я сейчас посмотрю, стоит ли…” А он еле-еле, несмело так прикоснулся губами к щеке. Ну, думаю, нет, таких мне не надо». Так и хочется дополнить многоточия («посмотрю, посмотрю, мол, стоит ли взять тебя в любовники»).
Рассказала мне все свои романы. Герои же — почти все наши кадеты. Совершенное ничтожество. За исключением одного — Димы Матвеева. Характерный для нее анекдот: они ехали в Туркуан, и в поезде Дима все время страстно целовал Наташу, а та сидела как каменная. «Наташа, неужели вас не волнует, что я вас целую?» «Нисколько». В этом ответе есть завидная сила, но я ей не завидую. Иногда она остается еще по-детски наивной: «Знаешь, Ирина, я всегда боюсь, что это случится, а я и не замечу». Так вот в романах пишут: перестанешь сознавать действительность, перестанешь помнить, а потом, когда очнешься… Л вот слова, которые мне очень понравились. Она говорила о своем последнем романе (хотя у нее их бывает несколько сразу) и просила «пока не записывать в дневнике» — поэтому имя и не напишу — полнейшее ничтожество, и сказала: «Мне хочется, чтобы он меня целовал, но мне больше нравится об этом думать и вспоминать. Вероятно, я его не люблю. И если на этом моя карьера кончилась, мне было бы очень стыдно и очень жалко себя».
Я решила во что бы то ни стало вырвать Наташу из этого омута, показать ей новых людей. «Главное — новых. Ведь это все старье, все одно и то же, а других я не вижу». Позову ее в воскресенье на прогулку. Будет Андрей, будет Виктор, Юрий, все это люди для нее совершенно новые.
Вечером приходит Юрий. «Ты здорова? Тогда вот что…» В среду был у Кедровых. Наташа ко мне сколько раз заходила, но неудачно, все не заставала дома. Они пригласили вчера на именины Оли. И меня, и Мамченко. Он съездил к Виктору, уговорил его, обещал за меня и приехал за мной. Я наотрез отказалась. Совсем я не знаю этих Кедровых. Наташу видела всего два раза, и вообще не люблю я никаких торжеств, да еще у незнакомых. Юрий очень расстроился. Вышло так: ему «страшно хочется пойти», но вот так получилось. «Когда же придешь?» Сегодня иду в Институт (внезапно решила), в субботу собрание РДО, где ему обязательно надо быть, в воскресенье, значит. Будет Андрей. «Позвать Мамченко?» «А я позову Наташу». «Как хочешь». Мне хотелось с ним поговорить о Наташе, но это «как хочешь», таким холодным, безразличным тоном, меня остановило. «Как хочешь?» «Да, конечно, хочу, а ты не хочешь? А ведь она тебе понравится. Ведь это твой жанр, научи ее любить поэзию, и она будет для тебя очень интересна. Ты бы смог даже увлечься ей, если бы не был должен любить свою невесту…» Вот слова, которые я ему когда-нибудь скажу: или в минуту умилительной искренности, как «томные мысли», или в минуту злости. Вечер у меня был неприятный. Мы с Мамочкой сидели вдвоем. Говорили о Юрии. Разговор был скользкий, уж сам по себе неприятный. И вдруг я почувствовала, и так неожиданно, и так больно, что она восстанавливает меня против него. Мне стало до слез обидно — зачем? Неужели же она хочет нас поссорить? Для чего? Я и сейчас не могу без слез об этом подумать. А если бы я ее прямо спросила: «Зачем ты это делаешь?» — она бы совершенно искренно стала бы отрицать это. А мне это так больно, что вот зубы стискиваю. И, прежде всего, захотелось сказать об этом Юрию. А вот не знаю, скажу ли. Трудно говорить. Она, напр<имер>, говорит: «Я почему-то сержусь на Юрия Борисовича»: «За что?» «Не знаю за что». «Так же вот и я плачу все время и не знаю, почему». «Плакать без причины можно, а сердиться — это уже нельзя». «Мне кажется, что он к тебе недостаточно внимателен. Впрочем, м<ожет> б<ыть>, это всем матерям кажется». Потом стала говорить о Кедровых, о Викторе и попадала в самое больное.